
Глаза автоматически ловили и считали шары: десять, двадцать, тридцать… а я все еще плелся в хвосте. Двадцать седьмым или двадцать восьмым. Сингаевский парил впереди. Казалось, желтый гравилет движется сам по себе. Так иногда смотришь на летящую птицу, любуешься ею и не знаешь, откуда в таком крохотном комке плоти берется столько энергии, чувства красоты и ритма. Она как будто знает, что ты на нее смотришь, и нарочно старается показать, что она само совершенство, часть природы. А на самом деле — просто летит. И Сингаевскому наплевать, что зрители видят на экранах его лицо. Сдвинул угрюмо брови, катает за щеками желваки, не слушает никаких судей — только машину.
И тут я увидел, как ощетинились перья на крыле. Ясно и без приборов: волна! Сразу весь подобрался, послал машину вперед. Она рванулась будто с места и с каким-то чудовищным свистом начала рассекать воздух. Я даже через стекло почувствовал его упругость, вцепился в руль; мне показалось, что гравилет может опрокинуться. Впрочем, уже не существовало ни меня, ни гравилета: мы были нечто одно, постепенно пожиравшее пространство. Все затихло, исчезло во мне с этого момента, остались жить глаза и уши. Я лишь следил, чтоб не столкнуться с шаром или обгоняемой машиной, — считать их и определять свое место, конечно, было невозможно — слушал, как угрожающе звенят накаленные перья: «Ка-рич-ка, Ка-рич-ка», — угрожающе, но еще не настолько опасно, чтоб снижать скорость. Моя красная лошадка могла бежать и резвее — в этом я не сомневался. Если рассыплется, что ж, упаду в зону невесомости, там подберут…
